С кого начинается русский модерн
Желание Третьяковкой галереи восстановить память Марии Якунчиковой-Вебер объясняется не столько тем, что возможности «тяжелой артиллерии» в виде Серова и Репина уже исчерпаны, сколько чувством справедливости. Эта хрупкая женщина, чьи щеки не покидал чахоточный румянец, как ни странно, и была родоначальницей той самой эстетики, которая легла в основу великого русского модерна.
Меценатство от купечества
Когда в 1870 г. в семье купцов Якунчиковых родилась дочка Маша, оставалось еще четыре года до того, как картина Клода Моне «Впечатление» произведет фурор на выставке импрессионистов. А до их признания было и вовсе почти 20 лет. Впрочем, Якунчиковы об этом не знали.
Это был тот момент в истории России, когда дворянство, оскорбленное освобождением крестьян и несколько поиздержавшееся, нехотя передавало оливковую ветвь меценатства в заскорузлые руки купечества. Трудовое купечество, впрочем, имело серьезные намерения освоиться на культурном олимпе. Якунчиков-отец был известным на всю Москву англофилом и скрипачом-любителем, владельцем прекрасного Amati. Крупный промышленник воспитывал дочь в любви к прекрасному, а родственники Третьяковы и Мамонтовы тому способствовали. Да и окружающая обстановка заставляла задуматься о мировой гармонии. Жили в самом центре и дом имели чопорный и строгий. Спины детям прямила английская бонна, по часам садились за стол, по часам ходили гулять и дважды в день прикладывались к ручкам родителей.
Однако для детей жизнь начиналась не в скучной Москве, а в имении Введенское под Звенигородом, в роскошной старинной усадьбе. Место, как потом писала сестра Вера, было «до невыносимости прекрасно». С высокого берега Москвы-реки открывался вид на сияющий куполами Звенигород и Саввино-Сторожевский монастырь. Введенское могло бы претендовать на визитную карточку России: туманные закаты над рекой, березовые рощи, липовые аллеи, коринфские колонны старой усадьбы, запахи трав и далекий колокольный звон – именно это потом будут вспоминать русские в эмиграции. Якунчикова напишет свою знаменитую картину «Из окна старого дома» только в 27 лет, когда будет уже сложившимся художником. А Введенское тогда будет уже продано. Но именно оно заставило маленькую Марию так страстно полюбить все это нежное, трепетное русское, полное русалок, шелеста овса и запахов расцветшей сирени.
Серьезно рисовать Маша начала в 12 лет и быстро сдружилась с родственниками из семейства Василия Поленова. Потом были занятия в Московском училище живописи, а с 19 лет – Париж и Академия Жюлиана. Учили там Якунчикову традиционному французскому академизму с легкими нотами входящего в моду импрессионизма. Впрочем, как это часто бывает с талантливыми учениками, она научилась совсем другому.
Знакомство с будущим мужем Львом Вебером и туберкулез случились с Марией почти одновременно. С 19 лет она была вынуждена скитаться по европейским курортам и только летом приезжала в Россию. В 29 лет вышла замуж, родила первого ребенка, потом второго, а в 32 года умерла в местечке Шен-Бужери недалеко от Женевы. Обожавший жену доктор Вебер сделал все, чтобы в 1905 г. в Москве прошла ее большая персональная выставка. А потом Марию Якунчикову-Вебер забыли.
Париж – Москва
Между тем Якунчикова оказалась первой во многом. Одна из первых женщин, получивших художественное образование. Первая русская, освоившая жестокое искусство цветного офорта. Первая, кто оценил печальную прелесть зимнего Версаля (вторым был Бенуа). Первая, кто ввел в употребление сложнейшую технику выжигания. И главное – первая, кто нашел форму для выражения той специфически русской томительной жажды, возникающей долгими летними вечерами в среднерусских полях.
Обычно считается, что основа модерна лежит в эстетике импрессионизма и французского символизма. Но выставка в Третьяковке вносит в этот тренд некоторые коррективы.
Представим себе изысканно убранный дом, тишину, строгость, одиночество – и невыносимую красоту вокруг. Впечатлительную девочку, которая с пяти лет что-то лепит из воска и часами гуляет у реки. Добавим сюда туманный закат и Шопена, доносящегося из окна. Потом об этом напишут Бунин и Газданов, Набоков и Иванов. Напишут в Париже, когда все это останется в прошлом. Для Якунчиковой это было настоящим. Ее Париж грозил не прощанием, а лишь временной разлукой. «К чему нам родина! К чему нам любимый дом, любимый угол сада – как не для того, чтобы, поняв их, понять через них общее, вечное», – писала она в дневнике. Впрочем, если Россия с ее усадебной печалью давали Якунчиковой душу, то в Париже она нашла форму. «Париж и Россия соединяются в ее творчестве в одно неразрывное целое, взаимно дополняя друг друга, – писал Максимилиан Волошин. – Париж со своей наглядной красотой, выраженной в таких определенных буквах и словах, дал ей проникновение в тайну речи, дал ей возможность понять Россию. Любовь к внешним вещам, обозначающим Россию, могла создаться только на фоне Парижа. Только Париж мог приучить ее оценить вещи, настолько привычные нашему глазу, что они перестали быть видимыми».
Основательница русского модерна
Русская тоска по красоте и французская трудолюбивая ремесленная точность породили не только стиль Якуниковой, но и собственно русский модерн. Тихая и застенчивая купеческая дочка последовательно прошла путь от восторга внешних впечатлений (все эти цветущие пижмы, закаты над рекой и парижские крыши) до изысканно точных стилизаций. Увлекшись офортом под руководством французского мастера Эжена Делатра, она освоила тайну линии, оплаченной ценой трудоемкой работы по металлу и резкой десятков форм для цветной печати. В офорте любая неточность стоит творению жизни.
Сейчас в Третьяковке можно наблюдать это чудо в работах Якунчиковой – как импрессионистическая, внешне необязательная вибрация мазка постепенно перерастает в жесткий императив линии. И какой линии! Внутреннее напряжение, которое Якунчикова черпала в русской вечности, потребовали той синкопированной, ахающей протяженности изгиба, которой потом мы будем восхищаться у Бенуа, Коровина, Головина, Серова и Сомова. Так Мария легко, сама того не зная, решила извечный и мучительный спор между Востоком и Западом. Обретая свободу и чувственный размах в России, в Европе она пленяла эмоцию в беспощадно строгую форму. Россия была вдохом, а Запад – выдохом, что и составляло естественный ритм дыхания русского модерна.
Богатая на таланты родина довольно безразлично отнеслась к ее смерти. Только два выдающихся современника поняли, что потеряли: Сергей Дягилев опубликовал в журнале «Мир искусства» прочувствованный некролог, да Волошин написал одну из лучших своих работ в память о ней. «В судьбе ее было что-то необъяснимое и таинственное, – писал Дягилев. – Она была характерно русской женщиной с типично русским дарованием, а жить большую часть жизни принуждена была за границей. За творческими силами она урывками приезжала в Россию, набиралась «русским духом» и должна была опять лететь назад. В Париже она работала над видами Троице-Сергиевой лавры».
Проживи Якунчикова лет на десять дольше – и пантеон великих русских модернистов начинался бы с ее имени.